Старушка, что называется, зажилась. До последнего у себя в селе вставала с петухами, возилась по дому и возле дома и только с наступлением холодов позволяла внукам забрать себя на зиму в город. К концу поста городская квартира уже мучила её, хотелось на воздух, к земле, к своей хатке, которую перед Пасхой нужно было и проветрить, и убрать, и украсить. Но этой весной домой её не отвезли. Ослабла бабушка. Ослабла вдруг сразу, как будто сила ушла из неё так, как уходит воздух из развязанного надувного шарика. Сначала она вставала и ходила по квартире, в основном до туалета и обратно. Затем и этот путь стал для неё непосильным. Маленькая и тихая, как больной ребёнок, она лежала в отведённой для неё комнате. Внуки вставали рано и, попив чаю, уносились на работу и по делам. Правнук уходил в школу. Поэтому для старушки наняли сиделку, и та ухаживала за бабушкой. В её комнате было чисто и тепло. Ела она мало, меньше младенца, и ежедневным занятием её было смотреть в окно напротив и читать по памяти молитвы.
Такой я и увидел её, высохшей, с заострившимися чертами лица, лежащей на спине и смотрящей прямо перед собой. Меня пригласили её причастить. Зная по опыту, что люди часто зовут священника к больному, когда тот уже ни есть, ни говорить не может, то есть не может ни исповедаться, ни причаститься, я спросил перед приходом, может ли она исповедоваться. «Она у нас очень набожная, и сейчас только и делает, что молится», — отвечала внучка.
В условленный день меня забрали из церкви и привезли к старушке. По моей просьбе столик возле кровати застелили, поставили зажжённую свечу и стакан, в котором на донышке была тёплая вода — запить Причастие. Затем внучка с мужем и сиделкой вышли, и мы остались вдвоём.
«Вы слышите меня, бабушка?» — спросил я. В ответ она кивнула и губами сказала «чую». Теперь нужно было задавать вопросы, спрашивать о грехах, обо всём том море всевозможных ошибок, которые сознательно и несознательно совершаются людьми, и которые, как цепи на рабах, висят на людских душах. Я задал один вопрос, другой… Старушка ничего не ответила. Она продолжала смотреть прямо перед собой, только руки сложила ладонями вместе так, как их складывают на западе, когда молятся. Это были руки, работавшие тяжело и всю жизнь. Я часто видел такие руки у стариков, перекрученные ревматизмом, худые, со вспухшими венами, и всегда мне хотелось их поцеловать. Историю ХХ века с его коллективизациями, трудоднями, войнами, бедностью, молчаливым терпением можно учить, не читая книг, только глядя на руки стариков, всё это переживших.
Бабушка вдруг зашевелила губами, и я склонился к ней, стараясь расслышать хотя бы слово. «За молитв святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй мене». Старушка молилась, молилась так, как её учили родители или парох, с теми особыми выражениями, которые встречаются в старых молитвенниках, изданных где то во времена Первой мировой. Она прочла «Трисвятое», дошла до «Отче наш» и прочла Господню молитву отчётливо. Затем стала читать Символ веры. Я слушал. Там тоже попадались старые слова, сохранившиеся ещё со времён Димитрия Ростовского. Вместо «нас ради» я услышал «нас диля человек и нашего диля спасения». Это было трогательно и красиво. Человек достиг заката земной жизни, готовился встретиться с Богом и уже не мог говорить, но всё ещё мог молиться. Человек молился, повторяя слова, со времён детства повторённые уже не одну тысячу раз. Какие грехи она совершила? Какие из них оплакала и исповедала? За какие понесла очистительные скорби, хороня родных, болея, тяжко трудясь? Вряд ли я мог уже это узнать. Но нельзя было не причастить эту сухонькую и беспомощную женщину, лежавшую перед моими глазами и молившуюся, сложив по детски руки.
Не поворачивая головы и не меняя выражения лица, она приоткрыла рот, чтобы принять Святые Тайны. Затем покорно запила, два раза глотнув тёплой воды из стакана, который я поднёс к её устам. Когда я стал читать «Ныне отпущаеши», старушка, словно закончив работу и собираясь отдыхать, закрыла глаза и опустила руки вдоль тела.
Уходя, я поговорил с внучкой о том, как поступать, «если что», и, отказавшись от чая, попросил отвезти меня в храм. Пока мы ехали по узким улицам перегруженного машинами города, мне хотелось думать о Марии Египетской, которая просила Зосиму перед тем, как её причастить, прочесть молитву Господню и Символ веры.
Бабушка отошла на Светлой седмице. Мы с псаломщиком пели над ней Пасхальный канон, и казалось, что она вот-вот приоткроет уста и начнёт шёпотом повторять за нами: «Смерти празднуем умерщвление, адово разрушение, иного жития вечнаго начало и, играюще, поем Виновнаго…»
На девятый день внучка с мужем и сыном была у нас в храме, и мы служили панихиду. Так же было и на сороковой. В сороковой день после молитвы я спросил у внучки, как их дела, как жизнь, как правнук отнёсся к смерти старушки.
— Всё хорошо, отче, — ответила она, — только кажется, будто кто то отнял у нас что то. Бабця (она назвала её по местному) не могла нам уже ничем помочь. Да мы и не хотели от неё никакой помощи. Но за те пару месяцев, что она у нас доживала, у нас так хорошо пошли все дела, и по бизнесу у меня, и у мужа на работе. А теперь как то стало тяжелее, то тут проблемы, то там. Может, нам кто то «сделал» какие то пакости?
Мы поговорили с ней минут десять, и я попытался разубедить её в чьём то недоброжелательстве и возможной ворожбе. «У вас дома, — сказал я ей, — несколько месяцев была смиренная и непрестанная молитва. А теперь молитва прекратилась. Хотите помощи, начинайте молиться сами, как молилась она».
На том мы тогда и расстались. Я дал себе слово не забыть тот случай и непременно рассказать о нём прихожанам. Рассказать о том, как полезен бывает кажущийся бесполезным человек, и о том, что «безболезненная, непостыдная, мирная кончина жизни» есть, и мы не зря так часто о ней молимся.