ДЛЯ МЕНЯ ЭТО ВАЖНО…

… Мои глаза хорошо видно? Хорошо видно мои глаза? 

Это хорошо. Потому что мне ваши совсем не видно. И это так в любом зале почти… 

И получается, что я перед вами вот — на ладони весь. А вы — не обижайтесь только — как будто не существуете, если очень тихо в зале. И когда в зале тихо, то тишина такая, особая. Совсем не такая, когда в зале нет никого. Вы ведь не были в зале, когда в зале нет никого? А я был. И тоже вот так выключен свет. 

И когда выходишь на сцену, знаете, что слышно? Нет, не тишину. Слышно вас. Я вас слышу. Потому что вот сцена, и тут до меня кто-то стоял, что-то пел, говорил или показывал. И этот кто-то был почти всегда разный. А вы — вот ещё раз, не обижайтесь — почти всегда одинаковые. Нет, вы тоже разные конечно, это просто во мне вы одинаковые. И вот когда выходишь в зал, когда в зале нет никого, постоишь вот так немного, ну может быть минуту или две, или даже пять или десять, то начинаешь слышать голоса. 

Вот скажите что-нибудь!


Да! И ещё, кто-нибудь!


И ещё!


А теперь как будто я вам надоел…


Или наоборот, очень сильно понравился, и вы не хотите, чтобы я уходил…


Вы только не подумайте, что я что-то выпрашиваю. Просто вы мои глаза видите, а мне ваших глаз не видно. А для меня это очень важно. Важно. 

Буковки

Я медленно читаю. Есть люди, которые читают очень быстро. И могут даже очень толстую книжку прочитать за ночь, если сильно интересно. А я не могу так быстро, даже если мне ещё интересней. Я просто вчитываться люблю, чтобы каждое слово прозвучало. 

И я когда читаю, мне представляется, как буковка к буковке приходит в гости, они садятся вместе за стол, наливают чаю, достают варенье, печенюшки там… и начинают беседу. И раз! — образовалось слово! И бывает в слове три буковки. А бывает — семь. Это разные компании. А в слове «удостовериться» знаете сколько букв? — 14! Да, можете удостовериться. А в слове «надебошириться»? — тоже 14. можете… тоже проверить. А в слове «оплодотвориться» — 15. Самое длинное слово, которое я встретил, состояло из 31 буквы — «диметилалкилбензиламмонийхлорид». 

И каждое слово — это не просто слово, а целая маленькая жизнь. Собрание букв. Вечер на кухне. И когда читаешь, видишь, как одна буковка вот в этом слове была, в этой компании посидела, а потом пошла к другим буковкам в гости, в другую компанию. А у них — другое настроение. И она уже тоже другая. И так они в гости и ходят. 

А есть такие слова, где по отдельности буковки хорошие, а когда вместе соберутся — кака. Или жопа. Или даже ещё хуже. И это для нас с вами — урок и пример. 

И конечно, когда так читаешь, быстро уже нельзя. А в школе надо быстро. И я не мог в школе читать, сколько задавали. И на последнем экзамене по литературе, на выпускном, мне поставили три. Учительница сказала: «Три — это потому, что ты не любишь читать». А я очень люблю. 

Собака Баскервилей

Меня в детстве кусали собаки. Первый раз где-то лет в пять меня укусила соседская черная немецкая овчарка. Она сидела на цепи и сторожила соседский дом. А я играл в бадминтон зимой, и воланчик перелетел через забор. Вышла хозяйка и закрыла Джульбарса в будке метлой. И я в их ограде искал свой белый воланчик на белом снегу. И небо тоже было белое. И такой был чудесный по красоте день! Ясный, как… белый день. И слышу вдруг жуткий рык за спиной. И черная тень. И обжигающая в попе боль. 

Конечно, плакал, потом снимали брюки, рейтузы, колготки, трусы, мазали зеленкой. Собаку били, наверное. Она и так выла, но после этого случая, видимо, уже не переставала. И спустя полгода её увели в лес, я помню, как ходил смотреть, как её уводят. Огромный черный пес. Помню его тяжелое зловещее дыхание, и звон железной цепи… Мне эта собака потом мстила — снилась во снах и очень зло рычала. И я просыпался и плакал. 

А второй раз меня укусила шавка, дворняга. Это был цепной пес. Он с детства сидел на цепи, так и вырос. И я никогда не видел, чтобы его отпускали. Он всегда выглядывал из-под забора и зло материл меня на своем собачьем языке. А потом он оторвался. Во всех смыслах. 

Я шел в школу, была весна, и день был такой яркий! Солнышко радовалось, синички чирикали, снег переливался рассыпанными бриллиантами, и пахло очень приятно — весной. А он бежал по улице и захлебывался от лая. И я сразу понял, что он сейчас будет меня кусать. Я не знал тогда, что врага нужно встречать лицом к лицу и подумал, что если убегу от него подальше, то он оставит меня в покое. Ах, как, должно быть зло он ухмыльнулся, когда увидел, как я побежал. Было очень больно. И ещё было обидно оттого, что он порвал школьные брюки.

А однажды, уже после этих случаев, мы бежали с братом по улице. Он младше меня, а я старше его. И был такой таинственный неописуемый по красоте летний закат. Как будто небесный художник бросил небрежно свои небесные краски на небесный холст, и они упали так, что мы сразу почувствовали это вдохновение. Все оттенки алого, синего, желтого, фиолетового… 

И солнце уже опустилось за горизонт, и подсвечивало эту картину снизу и изнутри. И мы, пораженные, остановились. Река. За рекой поле, лес. Над полем туман и сумерки. И ало-фиолетовое огромное небо.
И я говорю: «Костя, смотри, вон бежит собака Баскервилей!» «Где?» «Да вон же, за рекой!» «Где, не вижу!» «Да вот! Ауууууууууууууууууууууууууууууу….« 

Потом он всю дорогу бежал и плакал, а я, даже догнав его, не мог остановить этих слез. И стало так страшно. Гораздо страшнее, чем когда меня кусали собаки. Потому что эти кусавшие меня собаки жили в собаках. А тут укусившая моего маленького брата псина — оказалась во мне. 

Я ПОМНЮ ПЛОХОЕ

Из детства почему-то я помню только плохое. Нет, конечно же я не питался на помойках, не ходил в обносках. У меня были игрушки и много. Я ходил на рыбалку, отец катал меня на мотоцикле. Самое обыкновенное детство у меня было. И были у меня мама и папа, и, слава Богу, живут до сих пор, и я их очень люблю. Только из детства я помню в основном свое простое мальчишеское горе. 

Не знаю даже, говорить об этом или нет. Вот случай. Соседский пацан — гроза округи, однажды поймал меня, поставил у забора и метал в меня самодельные дротики. Эти дротики я помню очень ясно, их очень легко сделать. Крылья у этих дротиков складываешь из тетрадных листочков в клеточку — отрезаешь квадрат, перегибаешь по диагоналям и соединяешь серединки. Все! Готово! — основы оригами, первый урок. Потом из четырех спичек делаешь каркас дротика, в середину вставляешь тонкий гвоздь или толстую иголку — без разницы, туго перевязываешь все обыкновенными нитками и все! — можно искать мальчика, ставить его к стенке и метать. 

Помню, как мы лазили в каких-то вагончиках — строился маслозавод, и в этих вагончиках должны были ночевать рабочие, но пока ещё никто не заселился. Мы не грабили, просто было любопытно. И все тот же пацан поймал нас, малышню, и что-то говорил, помню. Вот не помню только что конкретно. Просто было очень страшно. 

А ещё такая примета была — стояли столбы с боковой опорой — «чертовы ворота». И вот если в эти ворота проходишь — надо обязательно сматериться. И если не сматеришься — будет горе. Я не матерился и в эти ворота не ходил. И вот однажды он вез меня на велосипеде, на раме. На кочках было немного больно, но это не беда, главное — он согласился прокатить. Потому что прокатиться на «урале» — это ж почти как на орловском рысаке проскакать. И вот едем мы по улице, и заезжаем вдруг в «чертовы ворота». Он кричит мне в ухо: матерись! А я не умел. И тут толи штанина у него в цепь попала, толи колдобина какая под колесом… только мы оба на щебенке под велосипедом и он очень сильно на меня матерится.

Я не обижался на него тогда и не обижаюсь сейчас. Несколько лет назад я узнал, что он ехал пьяный на «урале», только уже не на велосипеде, а на грузовике таком здоровом. Врезался в какой-то столб и разбился насмерть. 

Зачем я это помню?

Бомж

Я встретил возле помойки бомжа. Только не подумайте, что я там харчевался вместе с ним или, напротив, подстерегал его, чтобы встретить. Просто пошел мусор выкинуть да за хлебом в ларек. А тут он. Так роется безэмоционально. И только тоска какая-то охватила меня. Ну че вот он тут? Я за хлебом иду, а он… Он тоже за своим куском пришел. И бомж — не из тех, кто у метро ловко так побирается, что к вечеру имеет на хлебушек с маслицем, икоркой и на коньяк ещё остается. Нет, этот вообще ничего не просил. 

А у него, может, где-нибудь там ещё кто-то сидит, ждет, может даже называет «папой». А работы нет и уже очень давно. И зарплаты нет, и уже никогда не будет. И пенсии нет, и, наверное, даже нет и самого дома. Но человек живой. Он кусок свой добывает как может, и даже не жалуется… А я сейчас себе хлеба куплю, молока, сосисок, яиц десяток, сока, кукурузы консервированной… «Слыш, дядя, на-ка вот тебе на хлебушек!» — «Да ну, я лучше ща пойду и на эти деньги тройным одеколоном опохмелюсь! Да. Потому что я всегда тройным опохмеляюсь. Во как, паря!» 

И стало мне его ещё больше жаль. Потому что дядя этот думает, что он свободен — от всего — от норм, рамок, от государства, от семьи, от Бога — от всего. А на самом деле он — раб.

Некрасивая девочка

Я расскажу про нее потому, что она уже далеко. Наверное в другом городе, и уж точно в другой жизни. Она влюбилась в меня. Я её понимаю. Но она была некрасивая. И я не смог её полюбить. Красота вещь, конечно, индивидуальная. Но даже не отсутствие каких-то пресловутых стандартов в ней меня не притянуло, а как раз внутри ничего не зацепило. А вот она любила меня. И даже писала записки и наверняка много думала. Это видно было по её взглядам, потому, как заботливо она поправляла мне что-нибудь на одежде при встрече, по её коротким фразам. 

А я не смог разглядеть в ней ничего. Но она же ведь человек! 

И внутренности у нее такие же, как у меня — легкие, кишечник. Сердце бьется примерно в одном ритме. Человек она! И почему бы не присмотреться повнимательней, а? Ведь она отдала бы мне свою кровь не задумываясь, если б я заболел и нуждался. 

Она бы бросилась за мной на край света, детей бы нарожала, сколько б смогла. Голоса бы никогда не повысила. А я ушел от всего этого в целом и от нее в частности. Нет, я не сказал ей: «Извини, мы не подходим друг другу, прощай!» или «Между нами никогда ничего не было, и быть не может, дура!» нет. Я просто не дал ей ни одного шанса. И её любовь погасла, погасла, как сгоревшая свечка. Потому что чувства нужно питать, кормить, выращивать. А я не позволил. 

И когда она это поняла, она прислала мне последнее свое письмо. Она переделала своими словами письмо Татьяны к Онегину. Писала о нас, писала, что у нас ничего не выйдет… 

И когда увижу в толпе какое-нибудь такое лицо, вдруг вспомнится мне эта некрасивая девочка, вспомнятся её бессонные ночи, её слезы, увижу как она подбирает слова, чтобы меня не обидеть… И потянется волоком осознание, жуткая мысль о том, что я убил самое светлое, теплое и доброе её чувство. Девочку я считал некрасивой, но очевидно ведь, что любовь её была прекрасной. Но себя я считал красавцем. А внутри сейчас — мерзость. 

ПОЧЕМУ Я ЭТО ГОВОРИЛ

Нет, дайте я объясню. Потому что без этого нельзя. Вы только не думайте, что вся жизнь и состоит из этих…неудач что ли… Нет. Просто мне это запомнилось, понимаете. Я бы мог запомнить, как под теплым летним ливнем ловил пескарей на реке или как мы с отцом пришли к роддому, и мама в первый раз показала нам моего брата. Или огромные, наверное, в десятки тысяч стаи грачей осенью, или желтый в прожилках огромный тополиный лист. Да много всего! А я и помню это все тоже, только не так ясно. 

А врезались в память неудачи. Вы простите, что я все говорил это. Только я думаю, что это очень нужно было сказать. Потому что мы все живые. 

Мы живем. Встречаемся друг с другом, говорим что-то, совершаем поступки. И жизнь наша состоит из мелочей. 

Порою мы находимся во власти обстоятельств, но ведь мы тоже создаем обстоятельства! Мне так хочется, чтобы мы были осторожны друг к другу, внимательны, теплы. Чтобы мы шли по пути Сердца, искали тех сокровищ, которые в нем сокрыты. А указателями на этом пути должны стать глаза. Наши глаза, по ним все видно, той дорогой идем или не той. Ведь когда сияют глаза, весь мир другой, солнце другое, люди вокруг другие. 

Не потеряйте своих глаз! Я для этого говорил. Для меня это важно. Важно.