Однажды я проснулся утром в невозможной на этом свете тишине и в
невозможной темноте. Я не видел даже собственных рук, поднеся их к носу.
Несколько мгновений я не позволял себе паники, но как только позволил
на мгновение, паника охватила меня. Я вскочил с койки, ударился головой о
потолок, принялся метаться в кромешной тьме, натыкался на предметы, они
падали наземь — металлические звенели, деревянные стукали. Метаться
было особенно некуда. Мой гроб был метр в ширину, метра полтора в высоту
и метра два в длину. Я легко нашарил стены и я даже помнил, где дверь.
Дверь была у меня в ногах, и она была не то что заперта, а завалена,
закопана намертво и нисколько не подавалась, как бы я ни толкал ее. Я
был под землей. И я был жив, что самое ужасное.
Я даже помнил,
как оказался в этом гробу. Накануне вечером это был не гроб никакой, а
маленькая келейка, в которой иконописец Илларион хранил свои доски и
левкасы. Он отвел меня сюда на ночлег, пожелал спокойного сна,
благословил по-диаконски раскрытой ладонью, плотно притворил дверь и
оставил одного. Свечи диакон посоветовал не зажигать, чтобы огонь не
съедал воздух. А теперь я вспомнил, что у меня есть свеча, нашарил ее и
зажег. Доски, левкасы в банках, дверь как вкопанная — я понятия не имел,
что могло случиться за ночь, и почему моя келья провалилась в
тартарары. Потом я подумал, что свеча ест воздух, и задул свечу.
Попытался стучать в дверь, но звук был глухой, безнадежный.
Тогда
я вспомнил, что надо молиться. Я стоял около двери на коленях и
бормотал три молитвы, известные мне на память. Я бормотал их снова и
снова, перевирая от страха.
На третьей или четвертой «Богородице»
я услыхал звук. Человек, погребенный заживо, ни с чем не спутает этот
звук, ибо нет никакого звука, милее погребенному заживо, чем
приглушенный скрежет лопаты. Ты не спутаешь скрежет лопаты ни с чем.
Звук был все ближе, и наконец лопата заскребла по моей двери, по крышке
моего гроба, по доскам, громко. И голос за дверью произнес:
— Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй нас грешных!
—
Аааамииинь! — заорал я, как футбольные болельщики орут на стадионе,
хотя, возможно, надо было орать не «аминь», а что-нибудь другое.
Дверь
отворилась, и в гроб мой хлынул свет. Я увидел синее небо с редкими
облаками, похожими на сладкую вату, сверкающий снег вокруг, я вдохнул
воздух, который был слаще меда, и я взял руку человека, улыбчивого
крепкого послушника, который хотел помочь мне перебраться через сугроб.
Человек сказал:
— Прости Господи, такой снегопад был ночью, что я решил пойти откопать вас, сами-то не откопались бы.
Звенели
колокола. В наметенных за ночь сугробах протоптаны были тропинки
глубиною почти в человеческий рост, а по тропинкам бежали монахи,
торопясь к ранней заутрене. Она была радостная в тот день.
Счастливая. Она бежала к заутрене, и клубы сверкающего на солнце свежего
рассыпчатого снега поднимались у нее из-под ног, обутых в валенки. А
в другой раз я заблудился на болоте. Нет, на этот раз мне не было
страшно. Просто было сыро, ночь, туман, а я заблудился, и мне было
одиноко, как если бы я был потерявшимся ребенком. Я шагал, не зная куда,
по чавкающей грязи, напевал тихонько спиричуэл про то что sometimes I
feel like a motherless child, и мне было так жалко себя, что даже
противно было быть взрослым мужчиной, которому вот так себя жалко. И
тут зазвонил колокол. Вдали, в темноте. Я больше не был в опасности. Но
мне было важно услышать этот колокол. И она вела меня. Уверенно,
неспешно и точно к цели.
А еще однажды я ужасно разозлился на
старушек в храме. Старушки шныряли то и дело мимо меня менять свечки и
соскребать с поставцов воск, толкались и ворчали. Прямо во время службы.
Даже во время общей исповеди. А когда пели «Символ веры», бабушки эти
принялись распекать какую-то молодую женщину за то, что явилась в храм в
брюках, а вместо платка повязала голову шарфом. Я знал, что не надо
злиться на этих бабушек, но все равно злился. И после службы подошел к
батюшке спросить, как можно не злиться на этих старых недотыкомок,
которые…
— Не беспокойтесь, — улыбнулся батюшка. — Вы им тоже не нравитесь.
Она смеялась. Она была иронична и снисходительна.
Она — моя Церковь*. Бывает ли она жестокой, мелочной, злобной, глупой? Да, сплошь и рядом. Вот и сейчас тоже.
Но я знаю ее другой.
*
Церковь — это общество людей, для которого единственный закон действия —
любовь, ласковая любовь, и ему чужд закон земли. Митрополит Антоний
Сурожский.
|