Ставлю для поднятия духа. Пока я пытаюсь написать новый текст. Из книги "Ветер Нежность".
Черешенка
"Здравствуйте,
Мария! Давно хотела написать вам про свою первую любовь. Ночью лежу, не
сплю и думаю: "Вот умру и унесу все с собой, и никто не узнает про то,
как мы любили..."
Нет, смерти я не боюсь, девчонкой была,
боялась, конечно, - мы на фронте даже само слово "смерть" старались не
произносить, она и так рядом кружит... А сейчас нет, не боюсь.
Там, на войне, у тебя сначала даже любопытство какое-то по
отношению к смерти: что я, совсем дурошлепом зеленым на фронт попала, в
17-то лет. Но это любопытство тоже со страхом смешано. А потом от
нечеловеческого напряжения и любопытство, и удивление, и радость, и
стыд, и другие обычные человеческие эмоции притупляются - что-то вроде
контузии, только для чувств. Такая отупелость очень опасна -
бдительность теряешь, навидалась я, как от этого люди погибали. Поэтому
надо все-таки, чтоб страх оставался. И во мне сидел этот страх, животный
страх, что умрешь вот так, молодой. Раз, и все... И нет твоей подруги,
кудрявой красавицы Раечки. Разорвало на куски. Конечно, стараешься об
этом не думать, но вот этот страх, он в тебе крепко сидит. Хотя, с
другой стороны, я отважная была, даже дерзкая - снайпер, награждена
орденом Славы, четыре медали, но вот этот животный страх смерти, он во
мне был. Только, Мария, страх сам по себе не спасает. Мне, Мария, я
считаю, повезло, мне Бог любовь послал - чтобы я выжила. И я выжила. И
столько лет после войны, счастливая, прожила - это мне подарок от Васи
моего.
На фронт я ушла в 17. Военком мне говорит: "Ну
куда ты, глупая, лезешь?" А я: "Фашистов бить! Напишите, что мне уже
18!" И все весело, по-комсомольски. А как иначе? Мария, мы Родину
любили, для нас естественно было: как так, враг нашу землю топчет, а мы
что, отсиживаться будем? Рвалась я на фронт - не остановить. И добилась
своего. Помню, прибыли мы, девчонки, в расположение, солдаты нас
обступили, гудят: "Вот это да! Кто приехал - ни прачки, ни связистки, ни
санитарочки. Снайперы!" А один смотрит мне прямо в глаза и говорит:
"Да, такая стрельнет - и наповал!" Я смутилась, а он: "Не глаза -
черешенки!" Солдаты теснятся вокруг нас, девчат, смеются, а мне вдруг
дурно стало - вот от этого запаха мужских немытых тел, его никакая
махорка не перебьет. Потом, конечно, привыкаешь - сама такая же
становишься: хоть мы и женщины, а никаких особых условий нам никто не
создавал, если котелок воды достанем голову помыть, уже праздник. Война
различий не делала: мужчина ты или женщина, войне все равно.
С тех пор, Мария, ко мне и привязалось: "Черешенка", хотя так ласково,
как мой Вася, это никто не произносил. Не знаю, как у других, а у нас с
ухаживаниями да с любовью строго было: если командование узнавало, то
влюбленных в разные части переводили. То, что после войны про пэпэже -
походно-полевых жен - говорили, это, я считаю, все от злобы. Не было
такого, за что можно было бы нас, женщин на войне, грязными словами
оскорблять. Девочки все чистые были, да для нас тогда просто
поцеловаться без любви - ни-ни... Мы как считали: вот кончится война,
тогда уж и любовь начнется. А сейчас не до любви - Родина в опасности,
сегодня этого многие и не поймут, скажут, вот наивные, а мы так жили.
Васю своего я долго дичилась. Себе стыдно было признаться, что
люблю, а уж чтоб он догадался или другие - ни за что. А ведь как увижу
его, так все во мне переворачивается, каждая клеточка трепещет, и одного
боюсь - вот он мне сейчас скажет: "Черешенка", а я выдам себя,
покраснею. Он потом, видно, понял это, перестал меня так называть.
Всего-то 24 Васе было, хотя старше, много старше своих лет выглядел.
Жена у него в эвакуации осталась... Я про это знала.
Знаете, Мария, горькое и грязное о войне не страшно забывать. Про то,
как в окопах до самой печенки промерзали, как ранней весной снег с
грязью месили, как по болотам по пояс в воде шли, как друзей-товаришей
хоронили - это забыть не жалко. А вот то, как Вася меня в первый раз
поцеловал, даже не поцеловал, а просто губами коснулся, не хочу, боюсь
забыть. Он тогда с группой из разведки вернулся, мы их три дня ждали,
помню, такое зарево на небе полыхало. И во мне, помню, такое смятение
поднялось, что сама не пойму: плачу ли, смеюсь.
Вот какая
любовь была. Мария, я после войны два раза замуж ходила. Первый муж
тоже фронтовик был, с нашего, Второго Белорусского, с ранениями, в 57-м
умер. А второй, бухгалтер, меня уже с двумя детьми взял. До 86-го мы с
ним прожили, рак у него был. Мужья хорошие, меня не обижали, грех
жаловаться, а все равно никогда я так, как в ту весну, больше не любила.
Может, потому что война. И никто ко мне так бережно, как мой Вася, не
относился.
Помню, весна бушевала вовсю. Я на войне три
года была, значит, три весны видела, а вот только ту весну и помню. Да и
то не всю, а только ночь одну весеннюю. Помню, как земля пахла
по-особенному - мы ведь в землянках почти на земле спали, но тут нет,
совсем другой запах от земли шел, как будто просыпалась она, как будто
она живая. И тишина была какая-то необыкновенная - замерло все. И небо
такое... Не знаю, как описать, словно распахнуто к нам - и звезды
близко-близко. Вася, помню, закурил и тихо так вдруг говорит: "Сейчас бы
умереть, и не страшно..." Я ему: "Тебе так хорошо?" А он: "...просто я
сейчас всех так люблю, так бы и обнял!" А мне, глупой, вот это "всех бы
обнял" обидно стало слышать, я и говорю: "Как всех? И фрицев?" - "И
фрицев! Всех люблю, всех простить могу... Знаешь, - говорит, - люди как
мураши: что-то тащат, куда-то снуют, что-то строят, ненавидят, воюют. А
одно только настоящее и есть - вот так полюбить всех. А не можем.... Вот
умереть бы сейчас таким, когда всех любишь, и ничего больше не нужно!" А
я: "Ну, если ты умрешь, тогда и я умру!" - "А тебе нельзя, -
усмехнулся, - ты женщина, тебе новых солдат рожать надо". И посмотрел на
меня так ласково, будто запомнить хотел: "Девочка моя, Черешенка!" А
запоминать, Мария, мне надо было.
Через неделю мы из
окружения выходили. Не выходили - ползли. Справа пулемет, слева болото, и
Вася так полз, чтобы меня собой прикрывать. Прикрыл. Разрывные пули ему
достались.
Знаете, Мария, тут со мной недавно в
поликлинике нашей случай был. Села я в один кабинет в очередь к нашей
участковой, а потом пошла еще к другому врачу очередь занять.
Возвращаюсь к участковой, а наша сестра, Элла Ивановна, давай на меня
кричать: "Жизни от вас нет! Все по очередям бегаете! А у вас теперь одна
очередь должна быть - на кладбище..." И кричит, не унимается. Я сижу,
слезы глотаю, а сама думаю: "Господи, да что ж они несчастные такие! Мы,
вон, и в войну любили, а эти и в мир все воюют!" Сижу и вспоминаю, как
меня мой Василек Черешенкой называл. Смешно, наверное: бабке столько
лет, и зубов уже давно нет, и руки не слушаются, и ноги плохо ходят, от
прежней разве что одни глаза остались, да и те слепые, а все туда же -
про любовь вспоминает. Только, Мария, думаю, я счастливой родилась, раз
меня так любили. И жизнь прожила, грех жаловаться, за все спасибо: детей
двоих подняла, дочка за границей с семьей, сын в Москве, внук в прошлом
году на каникулы приезжал, правнучка растет. Одного боюсь, что память
меня совсем оставит. Об одном прошу: "Господи, забери меня к Себе до
того, как я это забуду!" Может, и грех так просить, а я так прошу". Софья Григорьевна
Здравствуйте, дорогая Софья Григорьевна! Софья Григорьевна,
Христос обозначил один из признаков кончины века сего так: когда "по
причине умножения беззакония, во многих охладеет любовь" (Мф. 24.12).
Война сама по себе уже и есть такое чудовищное беззаконие. И
все же, читая ваше письмо, я вспоминала другие слова из Евангелия: "Нет
больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя" (Ин.
15. 13). Спасибо вам за это.
Спасибо за то, что
рассказали нам. Спасибо за то, что в нечеловеческих условиях одной из
самой страшных войн не просто выжили, но любили.
Спасибо за Победу. Спасибо и низкий поклон Вам за это. Вам и миллионам
тех, чьей молодостью, надеждами и жизнями оплачено наше право жить,
надеяться и любить.