[Ларина Аня 14 лет, Иллюстрация к рассказу А.П.Чехова "Ванька Жуков", чернограф. карандаш]
Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в
ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под Рождество не ложился спать.
Дождавшись, когда хозяева и подмастерья ушли к заутрене, он достал из
хозяйского шкапа пузырёк с чернилами, ручку с заржавленным пером и,
разложив перед собой измятый лист бумаги, стал писать. Прежде чем
вывести первую букву, он несколько раз пугливо оглянулся на двери и
окна, покосился на тёмный образ, по обе стороны которого тянулись полки с
колодками, и прерывисто вздохнул. Бумага лежала на скамье, а сам он
стоял перед скамьёй на коленях.
«Милый дедушка, Константин Макарыч! — писал он. — И пишу тебе письмо.
Поздравляю вас с Рождеством и желаю тебе всего от господа бога. Нету у
меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался».
Ванька перевёл глаза на тёмное окно, в котором мелькало отражение его
свечки, и живо вообразил себе своего деда Константина Макарыча,
служащего ночным сторожем у господ Живаревых. Это маленький, тощенький,
но необыкновенно юркий и подвижной старикашка лет 65-ти, с вечно
смеющимся лицом и пьяными глазами. Днём он спит в людской кухне или
балагурит с кухарками, ночью же, окутанный в просторный тулуп, ходит
вокруг усадьбы и стучит в свою колотушку. За ним, опустив головы, шагают
старая Каштанка и кобелёк Вьюн, прозванный так за свой чёрный цвет и
тело, длинное, как у ласки. Этот Вьюн необыкновенно почтителен и ласков,
одинаково умильно смотрит как на своих, так и на чужих, но кредитом не
пользуется. Под его почтительностью и смирением скрывается самое
иезуитское ехидство. Никто лучше его не умеет вовремя подкрасться и
цапнуть за ногу, забраться в ледник или украсть у мужика курицу. Ему уж
не раз отбивали задние ноги, раза два его вешали, каждую неделю пороли
до полусмерти, но он всегда оживал.
Теперь, наверно, дед стоит у ворот, щурит глаза на ярко-красные окна
деревенской церкви и, притопывая валенками, балагурит с дворней.
Колотушка его подвязана к поясу. Он всплескивает руками, пожимается от
холода и, старчески хихикая, щиплет то горничную, то кухарку.
— Табачку нешто нам понюхать? — говорит он, подставляя бабам свою табакерку.
Бабы нюхают и чихают. Дед приходит в неописанный восторг, заливается весёлым смехом и кричит:
— Отдирай, примёрзло!
Дают понюхать табаку и собакам. Каштанка чихает, крутит мордой и,
обиженная, отходит в сторону. Вьюн же из почтительности не чихает и
вертит хвостом. А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж.
Ночь темна, но видно всю деревню с её белыми крышами и струйками дыма,
идущими из труб, деревья, посребренные инеем, сугробы. Всё небо усыпано
весело мигающими звёздами, и Млечный Путь вырисовывается так ясно, как
будто его перед праздником помыли и потёрли снегом...
Ванька вздохнул, умокнул перо и продолжал писать:
«А вчерась мне была выволочка. Хозяин выволок меня за волосья на двор
и отчесал шпандырем за то, что я качал ихнего ребятёнка в люльке и по
нечаянности заснул. А на неделе хозяйка велела мне почистить селёдку, а я
начал с хвоста, а она взяла селёдку и ейной мордой начала меня в харю
тыкать. Подмастерья надо мной насмехаются, посылают в кабак за водкой и
велят красть у хозяев огурцы, а хозяин бьёт чем попадя. А еды нету
никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю
или щей, то хозяева сами трескают. А спать мне велят в сенях, а когда
ребятёнок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Милый дедушка,
сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету
никакой моей возможности... Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно бога
молить, увези меня отсюда, а то помру...»
Ванька покривил рот, потёр своим чёрным кулаком глаза и всхлипнул.
«Я буду тебе табак тереть, — продолжал он, — богу молиться, а если
что, то секи меня, как Сидорову козу. А ежели думаешь, должности мне
нету, то я Христа ради попрошусь к приказчику сапоги чистить, али
заместо Федьки в подпаски пойду. Дедушка милый, нету никакой
возможности, просто смерть одна. Хотел было пешком на деревню бежать, да
сапогов нету, морозу боюсь. А когда вырасту большой, то за это самое
буду тебя кормить и в обиду никому не дам, а помрёшь, стану за упокой
души молить, всё равно как за мамку Пелагею.
А Москва город большой. Дома всё господские и лошадей много, а овец
нету и собаки не злые. Со звездой тут ребята не ходят и на клирос петь
никого не пущают, а раз я видал в одной лавке на окне крючки продаются
прямо с леской и на всякую рыбу, очень стоющие, даже такой есть один
крючок, что пудового сома удержит. И видал которые лавки, где ружья
всякие на манер бариновых, так что небось рублей сто кажное... А в
мясных лавках и тетерева, и рябцы, и зайцы, а в котором месте их
стреляют, про то сидельцы не сказывают.
Милый дедушка, а когда у господ будет ёлка с гостинцами, возьми мне
золочённый орех и в зелёный сундучок спрячь. Попроси у барышни Ольги
Игнатьевны, скажи, для Ваньки».
Ванька судорожно вздохнул и опять уставился на окно. Он вспомнил, что
за ёлкой для господ всегда ходил в лес дед и брал с собою внука.
Весёлое было время! И дед крякал, и мороз крякал, а глядя на них, и
Ванька крякал. Бывало, прежде чем вырубить ёлку, дед выкуривает трубку,
долго нюхает табак, посмеивается над озябшим Ванюшкой... Молодые ёлки,
окутанные инеем, стоят неподвижно и ждут, которой из них помирать?
Откуда ни возьмись, по сугробам летит стрелой заяц... Дед не может чтоб
не крикнуть:
— Держи, держи... держи! Ах, куцый дьявол!
Срубленную ёлку дед тащил в господский дом, а там принимались убирать
её... Больше всех хлопотала барышня Ольга Игнатьевна, любимица Ваньки.
Когда ещё была жива Ванькина мать Пелагея и служила у господ в
горничных, Ольга Игнатьевна кормила Ваньку леденцами и от нечего делать
выучила его читать, писать, считать до ста и даже танцевать кадриль.
Когда же Пелагея умерла, сироту Ваньку спровадили в людскую кухню к
деду, а из кухни в Москву к сапожнику Аляхину...
«Приезжай, милый дедушка, — продолжал Ванька, — Христом богом тебя
молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня сироту несчастную, а то меня
все колотят и кушать страсть хочется, а скука такая, что и сказать
нельзя, всё плачу. А намедни хозяин колодкой по голове ударил, так что
упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой... А ещё
кланяюсь Алёне, кривому Егорке и кучеру, а гармонию мою никому не
отдавай. Остаюсь твой внук Иван Жуков, милый дедушка приезжай».
Ванька свернул вчетверо исписанный лист и вложил его в конверт,
купленный накануне за копейку... Подумав немного, он умокнул перо и
написал адрес:
На деревню дедушке.
Потом почесался, подумал и прибавил: «Константину Макарычу».
Довольный тем, что ему не помешали писать, он надел шапку и, не
набрасывая на себя шубейки, прямо в рубахе выбежал на улицу...
Сидельцы из мясной лавки, которых он расспрашивал накануне, сказали
ему, что письма опускаются в почтовые ящики, а из ящиков развозятся по
всей земле на почтовых тройках с пьяными ямщиками и звонкими
колокольцами. Ванька добежал до первого почтового ящика и сунул
драгоценное письмо в щель...
Убаюканный сладкими надеждами, он час спустя крепко спал... Ему
снилась печка. На печи сидит дед, свесив босые ноги, и читает письмо
кухаркам... Около печи ходит Вьюн и вертит хвостом...
|